Нильсен даже остановился и посмотрел на Шелестова в упор:
— Смотрите. Если связь пространства и времени давно уже не гипотеза, а общеизвестное уравнение, то помимо темного, не наблюдаемого нами пространства ДОЛЖНО СУЩЕСТВОВАТЬ И ТЕМНОЕ ВРЕМЯ!
И, словно сам ошеломленный этим выводом, отступил на шаг и развел руками.
— То есть, то есть! — воскликнул понятливый и тоже потрясенный Шелестов. — То есть некоторую часть времени…
— Мы не наблюдаем! — кивнул Нильсен. — Мы живем во Вселенной, как бы в кукольном картонном домике, где на стенах нарисованы для нас звезды, солнце, деревья, нравственные законы. Но настоящая Вселенная лежит за стенами домика, и о ней мы едва-едва начинаем догадываться. Нужно нечеловеческое зрение и уж вовсе нечеловеческое воображение, чтобы представить себе этот мир, в котором нам, живым созданиям, места нет. В сутках может быть вовсе не двадцать четыре, а, например, тридцать три часа. И припомните — много ли мы помним из каждого дня? Те, кто не ведут дневников, вообще ничего вспомнить не могут, а те, кто ведут, знают, что они туда-то поехали и с тем-то говорили, в лучшем случае о том-то думали, как Толстой. Большинство людей видит лишь себя. Вот навстречу нам прошли несколько человек — вы их заметили?
— Как же, заметил, — сказал Шелестов. — Темно, правда, но ничего особенного. Семеро. Сначала женщина одна, в руке сумка матерчатая, видимо, с книгой. Потом двое явно местных, один с бородой, другой в белой панаме, лет по пятьдесят. Еще один потом, на лбу шрамик, очки, похож на учителя, и трое подростков по пятнадцати где-то, очень тихие, странные.
— Писатель! — развел руками Нильсен. — А я и не заметил ничего…
— У кого какой дар, — скромно сказал Шелестов. — Это потому, что я себя совсем не вижу, на себя не смотрю, все на других. Так, наверное, надо романисту. Если б я стихи писал, то был бы, наверное, самоуглублен.
— Вот видите, — словно его теория подтвердилась, обрадовался Нильсен. — Вы все про других, а про себя могли и не помнить. У вас была эта Анна, но поскольку дело касается только вас, а не жизни, не литературы, — вы про нее и забыли. А потом ваше подсознание вам подсунуло ее с этой родинкой, и вы ее описали, потому что у писателя все в дело.
— Ну, знаете, — выдохнул Шелестов после паузы. — Если б у меня такая была, я бы не забыл.
— А откуда мы можем знать? Может быть, мы как раз забываем самое главное, чтобы потом не мучиться, — сказал Нильсен с неожиданной болью. — Я любил один раз, до жены. И я совсем ее сейчас не помню — ни имени, ни лица, ни тела, ничего. Я узнал бы ее из тысячи, но это если бы мне показали. А если бы нет, вот сказали бы — нарисуй… нет, ни одной черты. Почему? Потому что жить и помнить было выше сил…
— Да ну нет, — поморщился Шелестов. — Чтобы совсем забыть, как с нуля? Этого быть не может.
— Но как же не может! — горячо зашептал Нильсен. — Как же не может! Смотрите, вот все эти люди, которые теперь признаются. Ведь это явные враги. Но вспомните, как упорно они все отрицали, как на допросах их приходилось ставить перед очевидностью, ведь все же есть! Но вот они не помнили. И я даже думаю, что они в остальное время искренне считали себя честными советскими людьми. Мозг сам от себя закрывает, а может быть, самые темные дела, самые страшные вредительства как раз и попадают в темное время!
Себя спросите: стараетесь вы помнить свои грехи? А может быть, есть уже и приборы, — ведь это Германия, там осталась школа Браффа, и некоторые теперь, возможно, служат фашистам, — может быть, есть уже и машина, позволяющая воздействовать на ум, и в темное время попадает все, что вы делали по их заданию? Но когда их поставили перед очевидным фактом, или применили силу, или перестали, может быть, кормить, — я считаю, что в таких случаях все методы оправданны, — они тут же и вспомнили, нет? Величайшее счастье человека, что он не все помнит, что не все время работает механизм восприятия. Если бы мы все воспринимали, нельзя было бы жить!
«Сумасшедший, — с ужасом подумал Шелестов. — Я один с сумасшедшим в горах на пустой лунной дороге». Луна светила ярко, тоже как сумасшедшая.
— Впрочем, — буднично сказал Нильсен, — все это гипотеза, и Хаусман сам небезупречен. Он немного идеалист. Видите вы, кстати, этот кратер на Луне? Считается, что все это следы от метеоритных столкновений, так считает Станюкович, гениальный студент. Но есть еще версия, что все это скрытое послание, что и Луна, собственно, присланный нам в виде небесного тела след от другой цивилизации, так думает один очень занятный палеоантрополог, с которым вам непременно надо познакомиться. Вообще, знаете, современные научные силы…
И они неспешно, несуетно отправились обратно.
Шелестов часто вспоминал потом этот разговор. И когда все вокруг начали признаваться в том, чего быть не могло, — он думал о темном времени и допускал: чем черт не шутит. Днем пишет, а ночью взрывает. Господи, если бы мы помнили все, что делаем, — кто вынес бы?!
15 апреля 1938, Ленинград
После выхода из лечебницы Логинов жил в комнате на Шестой Советской, которую снимал у толстой, слезливой, всего боящейся старухи. Он работал бухгалтером, в Капоэр путешествовал регулярно и всегда непредсказуемо. Иногда его окружали в подворотне, чтобы избить и отнять деньги, и он думал, что вот сейчас улетит в Капоэр, и побьют не его, а того, кто останется. Но били его, и весьма чувствительно. А иногда он ложился в постели с Риточкой, хорошей девочкой, любившей его по-настоящему, — денег-то у него не было, какой прок, одни сказки, и только обнимет, как вдруг улетит. И Риточка назавтра, встречаясь на службе, смотрит на него нехорошо. Такая непредсказуемая была жизнь, но он привык, смирился, находил даже удовольствие.
В Капоэре как-то не могло у него определиться: одни его очень уважали, другие любили, третьи люто ненавидели непонятно за что. Он что-то все перевозил, переправлял. Но никогда не знал, удачно ли: словно за секунду до конца трудной операции срабатывал переключатель, и он не знал, хороший ли он перевозчик. Бухгалтер он был хороший.
Однажды в трамвае увидел он человека, которого должен был назавтра перевести с одного конца города на другой, прячась от патрулей, отсиживаясь под мостами — черт-те сколько мостов было в Капоэре! — но сейчас этот человек был в Ленинграде и подозрительно на него смотрел, словно напоминая: ты должен меня перевести! Логинов вышел вслед за ним и долго шел следом, не решаясь подойти.
— Вам что, собственно? — спросил человек неприятно. Он был лысый, густобровый, но сравнительно молодой, вероятно, кавказец.
— Мы с вами виделись, — тихо, как и подобает связному, сказал Логинов. — Мы в Капоэре с вами виделись, помните?
— КПР? — переспросил человек. — Какой КПР?
— Я вас перевожу завтра, — напомнил Логинов. — Завтра утром, если только вовремя там окажусь.
— Слушайте, — явно уже с кавказским акцентом произнес незнакомец. — Если вы пианы, так и не приставайте к людям, так?
Капоэрцы тут ничего не помнили, и Логинов не знал, как их разбудить.
А однажды, в апреле, к нему вдруг пришел Фрязин, человек, много для него значивший когда-то.
— Я умоляю вас, — сказал шепотом Фрязин. Слушать его было страшно. Он был явно безумен и все боялся, что их подслушивают. — Я умоляю вас, простите меня. Выпейте, вот, я принес.
Он вынул из кармана пузырек с микстурой.
— Вы помните, тогда, — шептал Фрязин. — Вы тогда выпили у меня микстуры, ошибкой. Дочка вам дала. Она уже наказана, муж бросил, нет ей ни в чем счастья. Но я знаю теперь микстуру обратного действия. Я вывел. Я еле вас нашел, после больницы не дают адрес, а вы с прежней квартиры съехали.
— Мне там не по карману теперь, — объяснил Логинов.
— Ну хорошо, вы поправитесь, вам теперь все будет по карману. Я вам клянусь. Выпейте, вы будете здоровы. Вы не знаете, в каком аду я живу. У меня там это второе, вот это второе полушарие, этот второй мир… вы представить себе не можете. Начиналось очень хорошо, а сейчас все время пытки. Я там разбогател, потом разорился. Больше не могу, знаю, что выпью. Гори оно все огнем.